Утро опять встречал в одиночестве. Но на этот раз Денисова не исчезла бесследно, как нечто приснившееся, а оставила пояснительную записку. Содержание было тревожным.
Серёжа. Я должна сейчас бежать, потому что затеяла кое-что очень глупое и вредное, о чём побоялась рассказать, как ты прекрасно понял. Должна сегодня это всё разрешить так или иначе. А то меня это не оставит, такой хвост нельзя оставлять просто так болтаться. Вечером поговорим, всё расскажу, хотя и неудобно очень.
Ты не отчаивайся. Времени полно. Все проблемы решаемые. У нас уже хорошие связи среди важных и сильных мира сего. А будут еще лучше, когда мы закончим свою работу. Всё будет нормально, мы найдем лазейку. Не бывает такого в природе, чтобы никаких лазеек не было. Значит, остаётся просто найти самую подходящую.
Всё, побежала разгребать. Прости дуру, если услышишь обо мне раньше, чем я сама успею рассказать.
Вот так известия. Выглядело так, будто она и в самом деле готова перешагнуть через свои сложности и подойти поближе. Промелькнула даже тяжеловатая ассоциация с давным-давно обыгранным театральным стереотипом: немолодой меднолобый паладин торжественно объявляет своей даме, что его служивый путь подходит к концу — остался последний бой, и все препятствующие обеты будут сняты. И зрителю становится предельно ясно, чем этот последний бой должен завершиться: законы жанра не оставляют места для иного развития сюжета.
Ладно, впрочем: жизнь — не только лишь сцена.
Тревожно было и за Тамару — что она за дичь снова затеяла, раз сама уже не рада? — да и не только за нее. Вчера не было времени поразмыслить о последствиях выбора. Что же я натворил? И натворил ли вообще хоть что-то? Есть тут хоть капля истины? Или всё опять пригрезилось?
Но — кольцо. Оно так и оставалось золотым и увесистым. Хорошо хоть отогрелось немного.
Нет, если бы что — Эдгар и Леонида в неведении бы не оставили, эльфы — учителя безжалостные… Но, с другой стороны, если всё это правда до последней капли — как раз тут-то и открывается окошко для жалости. Если я ничего не смогу изменить, ничему не могу научиться, чтобы избежать судьбы, которую предрёк во сне мой собственный голос — какой смысл знать об этом заранее?..
Стоп. «Предрёк во сне мой собственный голос».
Распахнул занавески. Солнце уже довольно высоко — но еще позднее утро, а не день. Всё, что мы имеем по этому вопросу реального — это трансформация кольца на пальце. Это кольцо — совершенно сырое — я снял с убитого выворотня в Щербинке. Эдгар сказал ещё, что оно живое и будет развиваться вместе со мной…
Тьфу. Доверился унылому кошмару и Тамару еще заразил. Стыдно — сил никаких. Как же близко к сердцу она это приняла…
На тёпленькой волне облегчения завершил утренние процедуры, вышел в трапезную; подавали второй завтрак. Наших не встретил, чужих — тоже. Не всякое затишье — обязательно перед бурей, думал так, себя успокаивая. Бывают же и просто затишья.
А ведь тогда, в самом начале, моя «сестра» заявила без обиняков — тебе, де, предстоит принять очень тяжелое решение. Может, это и имелось в виду?
(Да нет же, с этим разобрались, она не со мной говорила, а осьминогом, который потом называл меня «папашей». Ну что вообще у меня в голове творится?!)
А если она проложила мне причинную тропу, а разделение на меня и на того, в ком она видела своего брата, не входило в ее планы? И решение мне принять всё равно пришлось, хотя в этом уже не было ни малейшего смысла?
Почувствовал, не пальцем даже, а сжавшимся кулаком, как новорожденное золотое кольцо начинает разогреваться и пульсировать.
Нет. Хватит. Решение принято. Я принял его сам, своей волей, с ответственностью за все возможные последствия. А мыслеблудие — это просто мыслеблудие. Оно ни для чего не нужно.
Утвердился в этой идее — и не обратил внимания даже, как кольцо само собою успокоилось, остыло.
Так, а чего сидеть-то? Надо хоть выйти подышать.
Лишь несколько дней в Столице — а Пункт Перемещения воспринимается как обыденность. Не смотрю на убранство, смотрю на попутчиков. Полненькая миловидная девушка с гусаком на поводке; гусь крепкий, немолодой, знает себе цену. Ярко наряженный аристократ с вызывающе глупым выражением лица — к такому почему-то хочется обращаться не иначе как «милорд». Трое клириков неизвестной мне церкви, одинаково постриженных; один из них, возможно, женщина.
Ну и другие.
Поймал себя на том, что отгораживаюсь мыслительной стеной от случайных лиц. А ведь все они тоже там. Все они спускаются в темноту за пустым гробом. Всё это — ради них тоже.
И ради них — гроб уже не пустой.
Что я творю? Зачем?..
Расселись по лавкам; с маслянистым клацаньем захлопнулся барабан, и над исцарапанной столешницей воплотился небольшой Зритель. Выглядел он как обычно.
Встретились взглядами — и всякое «мы» в отношении случайных попутчиков истаяло; каждый остался со Зрителем наедине. Трудно такое понять, да и понимать не нужно. Не людского ума дело.
Необходимого представления о пункте назначения у меня не было; была лишь надежда, что течение жизни всё еще несёт меня в нужном направлении. Так и оказалось: сознание гулко ухнуло в черную яму и тут же вынырнуло на поверхность. Но на поверхность другую.
Странно: на миг почудилось, что там, в черном безвремении разрыва непрерывности, меня встретил какой-то невесёлый лысый человечек с помятым лицом; он сидел за столом напротив и печально на меня взирал. Его лысину обрамляли павлиньи перья, заткнутые за воротник плотной байковой рубахи. Перья были старые, поредевшие, поблёкшие. Он погрозил мне пальцем.
Я стоял перед высокими распашными воротами, ворота венчала буквенная арка, гласившая: «Востряково-МИР». Буквы давно облупились, читалась надпись плохо, да и кому ее читать — она тут нависает с начала времён, никому и в голову не придёт прочесть ее заново. Ворота, плохо покрашенные, какие-то бугристые и мятые одновременно, были выше забора, но через верх переваливалось столь пышное буйство всяческой фруктовой зелени, подчеркнутое ритмически выверенными верхушками елей, что это не бросалось в глаза.
В спину толкнули, неразборчиво извинились. Я сделал несколько торопливых шажков вперёд и в сторону. Действительно, нельзя так зависать на выходе. Точнее, деревенским можно, но тогда придется смириться, что будут толкать и извиняться…
Хотя я-то как раз деревенский. Вырос-то в просторечивых Хомяках-Хамовниках…
Так. Но почему же память детства — она вся здесь?..
Давно пора смириться еще и с тем, что прошлое — такая же податливая игра вероятностей, как и будущее. Принять, не цепляться за подвижное и переменчивое. И всё же как-то ориентироваться во всём этом, будто оно — плотное, вещественное, однозначное, никогда не изменяется, не подменяется чем-то другим, пока на него не смотришь…
Дым и зеркала. Но ведь и жить как-то надо.
Похоже, что-то я не закончил тогда, дней пять назад, когда дела пошли всмятку, события начали наползать друг на друга, последовательность разорвалась в пух и перья, и меня прибило к родительскому дому…
Не закончил? Даже и не начинал. Поговорить бы как следует. Утвердить себя хоть как-то в прошлом, чтобы проложить прямую оттуда — через меня настоящего — в какое-то строго определённое будущее. Кажется, именно так и надо всегда поступать, когда реальность расползается в клочья, будто сырой набухший картон…
Неспешно брёл по песчаной улочке, когда-то засыпанной мелким гравием; прошедший с утра дождик оставил русла ручейков, такие подробные и затейливые, что казалось, будто я — птица, взирающая со своей высоты на иссякшую в пустыне реку. Не донесла свои воды до моря…
Да, это уже детство.
Скоро дошел до хозяйственного квартала. Когда-то здесь высилась серебристая водонапорная башня, приятно доминировавшая над окрестностями. Так и различали, случись порой забежать не туда, ведь все садовые улицы так похожи… Наша — серебристая. Она даже не доминирует, она покровительствует. Все чужие башни — смолисто-черные. Они — нависают. Не хотел бы я жить там, откуда видно черную водокачку. Мне повезло, что живу под серебристой. Очень повезло.
Никакой водокачки давно не было. Забыл — ее же разобрали еще в мои времена. Странно… а в тот день, когда всё было так похоже на сон, но происходило наяву, я ее видел… Спуталось? Наложилось?..
Водокачки не было, вместо нее из-за забора сверкала гладкими поверхностями современная насосная станция, аккуратная и безликая; чуть дальше, где когда-то давно открывался вход на техническую территорию, располагалась внушительная дверь, обитая железом, а над ней лаконичная вывеска: «Ваня Крюк».
Это был тот самый магазин, куда меня в том полусне посылал отец. Вот оно как всё скручивается.
Толкнул дверь — она распахнулась неожиданно легко, будто помогал кто-то изнутри. Обычная лавочка товаров первой необходимости — медицина, несложные свитки хозяйственного назначения, учёный инструмент, умные удобрения…
— Подсказать что-нибудь? — голос продавца, в котором сквозь смиренную вежливость сыпался песок усталого раздражения, вывел меня из размышлений.
— Виноват, задумался, — признался я. — Давно тут не бывал, всё так переменилось…
Иван Крюков взглянул на меня благосклонно и строго. Высокий, подтянутый, совершенно седой — белый ёжик волос, белая козлиная бородка. Если бы не домашняя клетчатая рубаха из грубой ткани и массивные защитные очки, сдвинутые на лоб, был бы он вылитый военный маг в запасе.
Впрочем, кажется, он и есть военный маг в запасе. Если уже не в отставке.
— Серёжа? — неподдельно удивился Крюков. — И не узнать, только по голосу. И правда, давно.
Точно — он же был магом-акустиком. Если память опять не подсовывает мне пустую форму достоверного объяснения.
Безо всякого энтузиазма обменялись несколькими фразами социального характера; как и ожидалось, всё у общих знакомых было нормально. Но стоило мне упомянуть отца и его слова о доверии, Крюков как-то оживился.
— К родителям заходил, говоришь? Давно? — поинтересовался он и зачем-то надвинул очки, от чего сразу же приобрел незнакомый вид. — На этой неделе? Ну… молодец. Стариков забывать не надо. Палочку, говоришь, посмотреть? Дай.
Я протянул ему увесистый жезл с волнистой гравировкой. Крюков осмотрел его с большим вниманием, очень осторожно.
А я-то таскаю незнакомую палку в рюкзаке среди всякого активного барахла…
— Интересно. Очень интересно. Кольцо к нему тоже имеется?
К моей чести, я тут же сообразил, о каком кольце речь, попытался снять — и не смог. Хотя еще вчера вечером нормально снималось.
Опух, что ли? Пива помногу давненько не пил… и даже не ел арбузов…
— Не пытайся, — Иван Крюков махнул рукой. — Теперь твоё навсегда. Точней, до отработки. Интересная штука. Со службы не встречал. Надо вспомнить всё в точности. Обожди-ка минутку.
Не снимая очков, он погрузился в грибницу, и ждать пришлось подольше минутки. Но в лавке Крюкова было почти так же интересно, как вечность тому назад.
Помню, в детстве мы с соседской девочкой Олей силились разобраться, что же это такое — учёный инструмент, и спорили, спорили, спорили… Допрашивали дядю Петю Крюкова, он как умел объяснял, старался, но на каждом повороте становилось всё непонятнее. Сейчас-то, после того разговора с Эдгаром, всё ясно: лопата, накачанная активным вниманием (не одни эльфы так умеют), в какой-то мере обретает собственную «лопатность», осознаёт себя лопатой, а потому и работает на совесть. Хотя и к капризам склонна чуть более, чем неодушевленный предмет.
Да, тогда магазином владел дядя Петя, и располагался он, кажется, у сторожки, совсем рядом с большими воротами. Было всё это? А если было, то с кем?..
Прошлое — туман, кисломолочная муть, из которой загадочно проступают какие-то противоречивые фигуры, сами не знающие, чем или кем им надлежит стать. Наверное, так было всегда. Только раньше что-то запрещало об этом думать, больно щелкало по мозгам, чтоб я я не смел идти дальше, чтоб саму дорогу позабыл… А теперь вот перестало.
А вдруг это было не зря? Может, это кого-то (да не меня ли самого) от чего-то защищало? Или защищало кого-то от меня самого?
Так ли это хорошо, если строжайший запрет взял вдруг и сам по себе исчез?..
— Есть контакт! — голос Крюкова прозвучал неожиданно бодро. — Очень интересная и сложная тема. Присядь-ка.
Я неохотно оторвался от созерцания учёной косы (страшная штука, но, к счастью, понимающая свою силу — пальцы точильщику зазря не отхватит) и послушно сел на лавку у стены.
— Значит, так. Эти предметы — оттуда, — со значением произнес Крюков, указав пальцем в каком-то неопределенном направлении. — Они не здесь родились.
Крюков встал, прошелся взад-вперед, будто собираясь с мыслями, чтобы выдать важный секрет, снова сел.
— Странники их приносят. Но редко здесь оставляют. И никогда — случайно. Это материал… ну, скажем, из других плоскостей. Так можно сказать. Когда он к нам попадает — отдельно от носителя, если его убили там или что похуже, — он обычно перерождается во что-то неотличимое от уже известного. Улавливаешь?
Что-то я, в принципе, улавливал, только не совсем понимал, что именно.
— А у тебя этот материал, как у нас говорили, пустился. Он… спокойней только давай… Он не нашел в тебе чего-то, формы какой-то, которую он мог бы спокойно принять, и остался ждать, чтобы стать чем-то вместе с тобой. Твой батюшка сказал, что это вот — жезл Доброго Волшебника? Ну вот и не так. Он мог бы стать таким жезлом для твоего отца, это было бы в его положении самое простое… Но он стал чем-то другим, и тут никто, кроме тебя, не разберёт, чем именно.
Крюков подождал от меня вопросов, не дождался и продолжал уже спокойней.
— Кольцо — связующий элемент между тобой и палкой. Полагаю, оно уже было на тебе, когда ты подобрал жезл? Каким-то образом он распознал в тебе существо, которое может им владеть, а не просто человека. Если бы его взял, к примеру, я… Ладно. Тут уж судьба.
Снова пауза. Казалось, Иван Петрович Крюков хочет поговорить о чем-то другом… но он продолжал всё об этом.
— Кольцо трансформировалось? Не снимается уже? Значит, отношения стабилизировались, жезл готов к применению.
— Еще бы понять, что он может…
Крюков посмотрел на меня торжествующе и в то же время чуть виновато.
— Тебе достаточно понять, что можешь ты. Ведь он твой. Он — это лучшее из того, что можешь ты.
Крюков встал, огляделся, зачем-то подошел к двери, прислушался.
— Это усилитель всего лучшего, что в тебе есть. Могучий усилитель. Дар свыше, в буквальном смысле слова. Ты заслужил. Незаслуженно такого не бывает. Даже если ты не понимаешь, чем именно… Особенно если не понимаешь…
Только в этот момент до меня дошло, что Иван Крюков ведёт себя как-то странно. Я тоже встал и застыл на месте, еще не зная, что собираюсь предпринять.
— Иван Петрович, объясните, пожалуйста, что конкретно сейчас происходит?
Крюков снял очки и посмотрел на меня в упор. Взгляд был честным.
— Кажется, я допустил страшную ошибку. Только сейчас дошло. Слушай меня очень внимательно, и чтоб никаких аффектов. Понял?
Я испуганно кивнул.
— Ты не мог навестить родителей. Они удалились в Сады Ожидания. Очень давно. Ты даже не представляешь, насколько. По своей собственной воле. Значит, на то у них были очень веские причины.
Слышать это было холодно — потому что я знал, что это чистая правда.
— Дальше. Если ты с ними общался, значит, у тебя обстоятельства те же самые. И тебя в самом лучшем случае ждут Сады Ожидания. Альтернативы хуже. Для тебя и для всех нас.
— И вы послали весть куда следует… и вас попросили меня задержать…
— Да. Но всё, что я сказал, чистая правда. Всё это не случайность. У тебя есть очень важные дела. А я снова проявил рвение не по уму. Тебе надо срочно…
Не дали договорить: дверь распахнулась, Иван Петрович едва успел отпрянуть.
В комнату вошли — видно было, хотели ворваться, но смирили порывы и просто вошли, — трое инквизиторов в броне и молодой жрец неизвестного мне божества. Его ряса была украшена аппликациями в виде дубовых листочков; такие же символы красовались на глухих шлемах бойцов.
— Сергею надо срочно проследовать в Сады Ожидания, — произнес молодой клирик официальным, скрипучим голосом. — Остальное решится потом. Это же не заточение, не плен. Это просто ожидание. В хорошей компании, в комфорте и достатке. Пройдемте-с.
Молодой жрец, невысокий, с улыбчивым хитроватым лицом и пронзительными глазами, выглядел знакомым — хотя я был готов поклясться, что в жизни его не встречал.
— Сева, это большая ошибка, — голос Крюкова звучал угрюмо и безнадежно. — Я ошибся. Это не то, о чем мы подумали. Ему действительно надо.
— Пройдемте, там разберутся, — отмахнулся клирик.
Вспомнил… кто-то с Сучьих Болот… где я-не я…
— Слушайте, мне правда надо, — честно попытался я. — Дело такой важности, что у вас, наверное, просто допуска нет. Свяжитесь с командором Полукаровым. Или лучше с матроной Леонидой. Они всё подробно разъяснят.
Крюков покосился на меня с недоверчивым уважением, но на Всеволода Круглова (вспомнил, наконец, имя человека из чужого прошлого) это не произвело никакого впечатления.
— Пройдемте-с, — мягко повторил он. — А там и свяжемся. Хоть с Командором, хоть вообще с кем пожелаете.
Ну что? Теперь ты, как я! Повеселимся? Я тут рядом, просто кивни! — ехидный голос Деда Мокара доносился как будто из-за дощатой стены.
Не надо, я сам. Не видишь, тут люди?
— Эт‘ ты кому? — удивился Крюков — оказывается, я начал говорить вслух.
— Неважно. Сам с собой. Давайте-ка правда выйдем на улицу, душновато тут. Сева… Всеволод… вы как тут очутились? Вы же там защищали Охотника? Партия Жизни, я не ошибся?
— Не ошиблись. Переводом я тут. Не припоминаю знакомства. Хотя да, латентная форма… Да, разумеется, лучше б нам выйти.
Вышли наружу — я первый, а они за мною, будто конвоиры. Снова набежали облака, накрапывал дождик. Осень. Осень…
— Послушайте, братцы, — я решился предпринять последнюю попытку, — ну ни к чему нам это. Вы меня не удержите. И это к лучшему, поверьте. Давайте разойдемся по хорошему. Предположим, я убежал в лес.
Ниже по садовой улице, метрах в пятистах, действительно была калитка, открывающаяся наружу. Когда-то, мне было пять, а соседской девочке Оле шесть, я уговорил её зайти в лес, и я не помню, как мы заблудились, но помню, как нас отчитывали. Виноват был я, а ругали её: ну ты же старше!..
Потом, лет 7-8 спустя, я очень хотел познать её плотски, но она была старше и моих уговоров не слышала.
— Сухов, пожалуйста, не усложняйте. Сейчас мы все пройдём в Сады Ожидания и там во всём спокойно разберемся…
Круглов демонстрировал обезоруживающее терпение, но я каким-то образом помнил, что с таким же выражением лица, лукаво-дружелюбным, он посылал моих друзей на верную смерть. Безликие инквизиторы держались ровно и безразлично; было понятно, что на своём веку они повидали командиров и посерьезней.
— Ну, что мог — сделал. А дальше прошу меня извинить…
Недра. Тёмные и роскошные недра земли, в которых хранится спрессованная музыка. Выпустить её. Аккуратным надрезом вспороть напряженное брюхо земли и прислушаться к звукам её музыки.
— Ты что творишь? Ты что, совсем охуел?!!
Это возопил Дед Мокар. Но было поздно. Поздно…
Инквизиторы, Крюков, Круглов… понуро стояли. Просто стояли. А лёд под ногами трещал, трещал…
— Нет! Хватит! Ты испортишь!..
Внутренний лёд трещал. Где-то глубоко внутри я стоял на тёмном, непрозрачном пятачке, слегка припорошенным пустыми надеждами и страхами, и из-под ног моих во все стороны расползались ветвистые трещины. Шипение, переходящее в треск. Треск и шипение.
Бежать. Но тихо. Быстро и тихо бежать, где крепче лёд. Где он еще способен меня носить.
Мои противники совсем сомлели, но это было неважно, поскольку происходило на внешнем слое бытия. На котором я еще недавно держался из последних сил, а теперь — всё.
Бежать, где крепче. Я видел, как на внешнем слое бытия стремительно бегу в сторону леса.
— В лес побежали… в лес побежали… — обморочно бормотал знакомый голос.
В лесу треск льда стал тише, и я будто бы вернулся большей частью себя на поверхность, хотя прекрасно понимал, насколько иллюзорно это положение, и что с этим пониманием жить мне теперь до самого конца.
Что же, правда, я такое натворил?..
…Похоже, это и было тем самым понижением, от которого меня предостерегали. Вот оно что означает. Припадать напрямую к источнику мироздания, раскрывать музыку Земли, применять её в своих мелких целях… Это значит…
В первую очередь это значит, что так нельзя делать. Просто нельзя. Все предостерегали. Эдгар чуть не прибил. Лучше бы прибил. Что же я натворил? Это для меня одного или для всех теперь?
Лёд всё потрескивал, хотя трещины разбегаться перестали. Я понимал, что оставаться на одном месте нельзя. Шагал, шагал по знакомой с детства тропинке, протоптанной еще родителями моих родителей.
Для меня… для всех… если сейчас я провалюсь вниз, на базовый уровень, то случится то, что мне предрекал голос во сне… но случится до того, как я сделаю то, за что взялся… значит, ничего не выйдет.
Моё падение станет всеобщим падением.
Я же всех поманил за собой, и они идут, пусть даже сами этого не понимают. И хорошо, что не понимают.
Ну как же так… Я их всех не люблю, они мне вообще, по сути, безразличны. Ну как же так могло получиться, что никого, кроме меня, у них нет?
То бегом, то переходя на одышливый шаг, добрался до границы леса. Граница была предметная, почти физическая — не серая вуаль, как в городе, а что-то наподобие лилового занавеса. Ничего с тех пор не изменилось. Занавес отгораживал ближний человеческий лес, где собирали грибы, гуляли с детьми, играли в мяч на уютных полянках, — от леса дальнего. Зная дорогу, там без помех можно было зайти куда угодно, хоть в лесопарк к югу от Хамовников. Так мы когда-то и поступали, собираясь на дачу — не тащиться же на перекладных! (Увы, работало это только в одну сторону, обратно почему-то никак). Вот и в тот раз, давным-давно, я хотел показать это чудо соседской девочке Оле, и мы сходу потерялись. Искали нас пару часов, а потом сделали так, что занавес просто перестал нас пропускать. Так застыдили, что буквально дорогу забыл; ни разу не лазил, даже когда стало можно.
Остановился перед занавесом, перевел дух — и треск зазвучал громче. Нельзя тормозить, нельзя замедляться. Дело, конечно, не в положении тела в пространстве. Нельзя цепляться за всплывающие образы, мысли, воспоминания — от этого стремительно набирает вес то, что грузит этот лёд…
Неужели запрет на определенные движения ума, запрет, о котором еще в начале лета я не смел даже думать — он был именно об этом?..
Треск начал сопровождаться шипением — это означает, что пошли разбегаться трещины. Нельзя. Я всё испорчу. Надо расслабиться, надо отпустить мысли, которые делают моё «я» чем-то вещественным, усиливают нагрузку на тончайшую земную твердь…
Я постарался расслабиться изо всех сил. Треск превратился в грохот. Меня потянуло вниз.
Лиловый занавес приподнялся на полметра, обозначая вход в чью-то нору. Я медленно опускался вниз, будто стал бесплотной тенью, и ничего не мог с этим поделать. Минута, другая, и моё лицо поравнялось с раскрывшимся входом. По ту сторону зеленел точно такой же лес. Я чувствовал полное умиротворение, я уже полностью расслабился и отпустил мысли о себе, и когда из отверстия высунулась чья-то рука, не сразу сообразил за нее ухватиться. Тогда она, оказавшись горячей и невероятно сильной, схватила меня за волосы и грубо вырвала из мягкого уютного полузабытья.
Нелепый чмокающий звук, будто пробка из бутылки… И я оказался по ту сторону занавеса. Нет, это был не дальний лес. Это была тень его.
Нижний лес. А моего спасителя нигде не было видно. Наверное, он остался наверху.
В нижнем лесу мир еще меня кое-как держал. Не потому, что кора была здесь крепче. Потому лишь, что тут легче был я сам. Нечто во мне, создававшее давление, от такого резкого перехода парадоксальным образом заснуло.
Едва ли это надолго.
Шел легко — куда глаза глядят. А поскольку они глядели в разные стороны, приходилось менять курс. Впрочем, курса никакого и не было, так что менять было по сути нечего; спонтанная череда перемен и была курсом.
Нижний лес был не лес, а широколиственные перелески с буйным травостоем, петляющие дорожки, непонятно какого происхождения — ни следов повозок, ни отпечатков копыт или сапог. Деревья были преувеличенно красивые, с резными листочками, каждый из которых хотелось тщательно рассматривать; требовалось совершить небольшое приятное усилие, чтобы оторваться от деталей и обратиться к цельной картине, но дело, безусловно, того стоило.
В кронах деревьев угадывались персональные черты. Деревья застыли на полушаге, будто я поймал их в процессе какого-то особого древесного взаимодействия, в котором нашлось бы место и страстям, напоминающим человеческие, и чему-то совсем от нас далёкому. Конечно, я их не ловил, обо мне они и не помышляли — просто у нас складывались очень разные отношения со временем.
В нижнем лесу осень еще не началась; да и бывает ли она тут?..
А небо было голубое, но какое-то не совсем прозрачное, будто потолок из толстого-претолстого стекла. Зато на него можно смотреть, не щурясь. Чем я и то и дело занимался прямо на ходу.
Однако, у меня тут должна быть какая-то задача…
Ответом на незаданный вопрос послужил колодезный сруб, простой, без «домика», вывернувшийся мне навстречу из-за пышного островка молодой липы. Он выглядел так, будто давно меня дожидается.
Может, мне надо напиться? Ворот, цепь, ведро — всё как живое.
А вода?
Заглянул в колодец. Зеркало вод стояло очень низко — небольшой ярко-серебристый кружочек. Будто бы отражает луну, хотя в нижнем небе нет даже солнца…
Начал смотреть — и зеркало придвинулось, позволяя себя подробно исследовать, как и все прочие объекты нижнего леса. В зеркале двигалось чье-то отражение. Явно не моё: у него была седая борода. Отражение нетерпеливо гримасничало и совершало приглашающие жесты обеими руками.
Мне, похоже, требуется прыгнуть в колодец? Меня зовут в колодец? А как же тогда всё остальное?
В колодец мне пока не хотелось; отказался от идеи напиться, повесил на гвоздь гремучее ведро, чуть сплюснутое с боков, и направился дальше.
Ландшафт шел на понижение — незаметно, но ощутимо. Я чувствовал, что в какую-то сторону шагать легче, и дорога послушно туда вела. Липовые островки сменились на осиновые, травы поумерили своё буйство. Кое-где даже торчали пучки рогозы, еще довольно скромные. Но ниже спускаться, пожалуй, не стоит — пахло болотом.
Вскоре начали встречаться артефакты — округлые полубашенки-колодцы со снесенным верхом, ощерившиеся красно-бурым кирпичом; кладка казалась неряшливой, не особо старой. Для жилья, даже в масштабах малого народца болот — слишком тесно. Для чего-то культового или декоративного — чересчур небрежно. Остатки каких-то технических сооружений забытого назначения? Поди знай…
Еще поворот дороги — лес расступился, и впереди, в низине, извилисто забрезжила речная гладь. Унжа — везде Унжа. Точно, я же в нижнем лесу. Значит, и башенки эти — лишь тени чего-то такого, что нормально существует наверху, не вызывая к себе вопросов. Или надо думать наоборот? Что же тут первично?
И надо ли думать о чем-то вообще?
— Сакральный топос отличается от профанного субстанциально, а не экзистенциально, — произнес кто-то за моей спиной. Я не подпрыгнул, даже не вздрогнул от неожиданности, и к оружию рука не потянулась. Тут всё воспринимается как должное.
А ведь это правда. Всё происходящее — должное; просто в силу того, что происходит именно оно, а не что-то другое.
Возле ближайшей полуразрушенной башенки стояло удивительное человекообразное существо. Стояло так, словно только что из нее вышло, да только башенка была ему по пояс. Существо было огромного роста, почти голое, заросшее с ног до головы курчавой рыжей шерстью; одето оно было лишь в ярко-синие трусы «семейного» покроя.
Примерно так выглядел гипотетический предок человека, образ которого материализовал для нас когда-то доцент Спиридонов. Давно это было; тогда я не слишком интересовался предметами, лежащими далеко от профессионального курса, и изо всей лекции запомнил один лишь этот образ.
Несмотря на страхолюдную внешность, существо выглядело вменяемым и внушало доверие.
— Добрый день, — осторожно поздоровался я. — Вы это к чему?
— Расслабься, отец, — существо добродушно ухмыльнулось. — Здесь такая же Унжа, такой же лес, такие же вороны. Экзистенциальных отличий тут ноль, чисто только субстанциональные.
— Громко думаешь, — продолжало существо, явно потешаясь над моей озадаченностью. — Громко, а главное, не о том.
— О чем же мне следует тут думать?
Существо шумно почесало грудь, собираясь с ответом.
— Дождь собирается, — сообщило оно. — Давно уже. Скоро будет. Но ты, это…
Взгляд у существа был очень добрый и по-хорошему снисходительный.
— Дождь — это просто дождь. Даже если ты его сам вызвал. Расслабься, отец. Не делай из этого чего-то большего. Пусть будет дождь.
Сказав так, существо перемахнуло через бортик своей башенки, уронив пару кирпичей.
— И еще это… Тамаре привет от Михалыча с Петровичем. Хорошая она у тебя. Насчет того… ты не парься. Это как бы сон. Для неё, ну. По поводу снов, особенно чужих, никто не парится. Лады?
— Лады, — кротко ответил я, и существо (Петрович? Михалыч?) скрылось из вида.
О чём вообще речь? Насчет чего не париться? О чём был сон? Неужто…
Нет, в самом деле, лучше об этом не думать. Пора двигаться дальше. Что характерно — ни малейшего признака дождя. И откуда бы взяться дождю под потолком из синего стекла, лишь символизирующего небо?..
Раздумал спускаться к реке — брёл вдоль, вниз по течению, туда, где в действительности был бы юг. Ориентировался уже не на лёгкость шагов, знаменующую лишь понижение рельефа местности, а на дыхание. Шел туда, где дышалось яснее.
Яснее всего дышится от сосен. Скоро дорожка завела меня в светлое сосновое редколесье; живописные корявые деревья — ни одного сколько-нибудь похожего, все изумительно отличные друг от друга — щекотали мётлами небо. И — воздух. Ясный сосновый воздух.
Тишину нарушали лишь звуки отдаленной перебранки. Ничего не было слышно как следует, голоса сливались в нервное жужжание, даже не было понятно, сколько их всего и кому они могли бы принадлежать. В первый момент они бытовали лишь как указатель на что-то, чему я должен уделить внимание, безо всякого собственного содержания.
Поняв это, я двинулся навстречу. Источник звука приближался быстро, и уже через пару минут перебранка развалилась на два голоса, чистых и ясных. Женский и мужской. Женский напирал (не срываясь, впрочем, на визг — из этого следовало, что отношения в паре ещё не устоялись), мужской в основном оборонялся и проводил точечные контратаки.
На поляне стоял почерневший дощатый стол, обставленный двумя скамьями, сверху — навес с ломаной крышей. Половину стола занимали лесные находки: зеленые и желтые травы, синие и фиолетовые соцветия, грязные бесформенные коренья — ну и, конечно, грибы. Малая часть находок была упорядочена, большая же громоздилась бессмысленной кучей.
Спорщики — юноша с девушкой — как раз и занимались упорядочиванием. Спор шел о грибах.
— Это абсолютно точно нейроцибе Федотова, — горячилась девушка. — Какие тут вообще могут быть варианты? Вот стриатные края. Вот шелковистая шляпка. Вот тебе посинение под кутикулой! Ты надо мной издеваешься? Тебе это просто невыносимо — хоть раз в жизни принять мою правоту?
Невысокая русая девушка с простым и чистым лицом… На первый взгляд, было в ней что-то беззащитное и очень искреннее — зато, если присмотреться, из-под этой беззащитности проглядывало что-то такое, что заставляло вспомнить «белого живоглота» с сырыми глазами-колодцами…
Но и в этом просматривалась особенная, располагающая искренность.
Молодой человек — отчужденный, даже отсутствующий, и в то же время собранный, — на определенном уровне представлялся мне родственной душой. Но я видел, что он такое родство не признает, а признав — не оценит. Это тоже было общим.
— Это может быть нейроцибе Федотова, а может и не быть. Что важнее, это может оказаться нейроцибе оловянно-странной, или вообще чем-то из рода ректомицес. Мы не можем сказать наверняка.
Голос юноши звучал подчеркнуто терпеливо и бесстрастно; если я что-то и понимаю в людях, то ярость девушки от этого должна была разгореться лишь сильнее, и юноша, конечно, не мог этого не видеть.
— Ты ставишь свою интуицию неуча против настоящего научного подхода? Ну признайся — тебе просто невыносимо понимать, что я за какой-то месяц перешагнула твой уровень и ты уже боишься, что стал мне не нужен? Признай правду — и мы выбросим этот чертов гриб. Не в нём же дело. Дело в том, что ты так и не можешь признать…
— Ох, — как бы в сторону (но всё же не в сторону) молвил юноша. — Поверить не могу, что тоже был таким когда-то очень давно.
На меня спорщики не обращали внимание. Я поневоле заслушался. Было в них что-то неправильное. По темпу и ритмичности спора казалось, что они вот-вот должны прерваться на полуслове и наброситься друг на друга с задором, приличествующем юности, но этого никак не происходило.
Назревало ощущение какой-то локальной незавершенности — словно музыкант затеял было сыграть гамму, а последняя нота растворилась в нечаянной тишине, так и не появившись на свет.
— Тимофей, ты ради подтверждения своего иллюзорного превосходства хоть на что-нибудь можешь не пойти? Или пределов твоей уязвленной гордости вообще нет?
— Олька, да можешь ты слышать кого-нибудь, кроме себя?! Да, я согласен, ты права на все девяносто. Формальные признаки ты выучила, молодец, с этим у тебя всегда было хорошо. Но есть один нюанс.
— И какой же нюанс, о носитель глубинной народной мудрости?..
Тут и мне настала пора вмешаться.
— Простите, молодые люди, — произнес я, выдержал растерянно-возмущенные взгляды (смотрели ребята так, словно я вломился с поучениями к ним на кухню; впрочем, в каком-то смысле, наверное, так оно и было) и продолжал дальше:
— Анализ без синтеза, синтез без анализа — всё это не имеет смысла. Синтез с анализом не должны вступать в конфликт; их дело — создавать союз, представляющий собой нечто большее, чем простая сумма двух частей.
Тимофей с Олесей окинули друг друга какими-то новыми взглядами и будто сделали слитное движение навстречу, но прервались — будто верёвка с катушки соскочила в последний момент.
— Глупый спор, — Олеся смущенно улыбнулась, и сходство с белой девушкой из отряда троглодитов в момент истаяло. — Нам, похоже, просто заняться нечем. Пока дождь не прольёт — дальше двигаться бессмысленно. Разбираем вот старое.
— Точно. Спасибо тебе, человек прохожий, что вступился. Погоды ждём, скучаем… Надеюсь, ты там справишься.
— Тоже надеюсь… ладно, пора идти куда глаза глядят…
Помолчали. Тимофей с Олесей были мне симпатичны. Хотелось велеть сакраментальное: «ЕБИТЕС» и с чувством долга удалиться. Но что-то мне подсказывало, что дело не так просто.
— Шеф, минутку… — голос Тимофея звучал нерешительно, но в то же время настоятельно. — Обожди, ты кое-чего еще не знаешь. Кажется… Нет, точно не знаешь.
И Тимофей рассказал мне всё, о чем умолчал командор Полукаров. Откуда узнал? Работал недолго на коменданта Кондрата Молотова, который решал отдельные вопросы для Южных Ворот. Рассказанное мне крайне не понравилось.
С надеждой глянул на Олесю — но она лишь печально кивнула, подтверждая истинность горьких слов.
Конечно, я и не предполагал, что Полукаров рассказывает мне всё о своих планах — но о том, что именно он умалчивает, не догадывался. Хотя практикум «Биение Жизни» помнил хорошо.
Дальше дорога пошла другая; тропинка вилась, весело и чуть нервозно, меж пологих холмов, то пытаясь вскочить на них с разбегу, то срезая по косогору. Травы были высокие, жесткие, степные; деревья — терпеливые, редкие; ветерок доносил порывами горький благородный аромат, сам по себе незнакомый, но старающийся нашарить в моей памяти какие-то смутно-величественные образы.
Наконец тропа решилась и повела прямо на вершину плоского холма. Там стояло большое, пузатое, не по-нашему низкое и развесистое дерево. Под деревом сидел, будто отдыхая в тени, бодрый старичок примечательной наружности. Одет он был в аккуратный зелёный костюм, который аристократичные любители отдыха на природе именуют «охотничьим», но на голове у него красовалась не скошенная шапочка с пером, а несуразный белый колпак с красным крестом — словно вышитая мишень. Сам старичок был сед, бородат, на морщинистом лице отпечаталась древняя смешливость. И красный нос картошкой.
Слева от старичка лежала курящаяся трубка, слева — надкусанное яблоко. Пока я приближался, он прикладывался то к одному, то к другому, явно не желая выбирать.
— Здравствуйте. Как вы себя чувствуете? Прописанные вам порошки, надеюсь, принимаете? — спросил он меня с неподдельным участием.
— Спасибо, более-менее, — удивился я. — Да вот никак не начну, недосуг всё…
— Напрасно, друг мой, напрасно. Лекарство пусть и горькое, но вам необходимое. Обязательно примите сегодня, как только возникнут затруднения. Итак, чем могу помочь?
Старичок пыхнул трубкой, и до меня донеслась волна изысканно-горького аромата тлеющих трав. Эх, когда всё это наконец закончится, надо будет…
— Не знаю, — честно признал я. — Меня сюда привело смутное чувство долга. Может, вы можете мне что-то прояснить?
— Возможно, молодой человек, возможно… Кажется, мы уже встречались. Только там, наяву, вы видели меня иначе. Совсем иначе.
Старичок захихикал, поперхнулся дымом, засмеялся в голос. Это вышло крайне заразительно. Несколько минут мы хохотали и хлопали себя по ляжкам, будто нас объединило нечто крайне забавное, но пока еще невысказанное.
— Насколько я понимаю, там я напоминаю помесь лося и кабана. Страшное, должно быть, зрелище.
— Совершенно верно. Вы еще нас в темноте преследовали долго. Хоть и не видно, а чувствуется. Чувствуется…
Мы значительно помолчали, отдавая дань воспоминаниям.
— Был среди вас один, которому уже пора… увы, не смог подобраться, не справился. Mea culpa.
— Выходит, вы можете… не всех?
— Куда там. Я не всесилен. Точнее… я могу всё и всех, но от вас требуется хотя бы руку протянуть. Насильно такое не получается. Нет-с, не получается…
Я и сам не заметил, как опустился на мягкую подушку из густой, не по-нашему пружинистой травы. Под деревом царил уют.
— А почему вообще всё так? — спустя какое-то время спросил я.
— Потому что мы и есть наш мир, — охотно откликнулся Охотник. — Не то что говорят, мол, внешний мир — зеркало внутреннего, и наоборот. Нет. Ничто ничему не зеркало. Всё едино, и всё с собой мы делаем сами.
— То есть, получается, это просто вопрос зрелости?
— Совершенно верно, молодой человек. Кто еще не готов, тот видит меня как убийцу-преследователя, который, впрочем, никогда не достигает своей цели.
Я вспомнил первый день откровения с Денисовой, когда застал её во время охоты на берегу горного озерца. Тот олень не сопротивлялся. Очевидно, он был уже готов.
— А к чему надо быть готовым?
— К тому, разумеется, чтобы избавиться от страданий, обусловленных нынешней формой существования. И двигаться дальше — очевидно, к новым страданиям. Но это уже вопрос личного выбора. Можно выбрать и другое.
— И часто выбирают?
— Сие мне неведомо.
Интересно, а куда я сам поведу тех, кто возлагает на меня последние надежды? То есть, куда бы повёл, не будь всё это бредом величия?..
— Они всё слышат, — улыбнулся старичок-охотник, указывая куда-то вверх, в шелестящие зеленые глубины. — И многое из услышанного понимают.
Они действительно всё слышали. Крона огромного дерева провисла под тяжестью призрачных существ; их было видно лишь под определенным углом, который не подобрать случайно. Звери и птицы, гады и рыбы, люди и людоеды… Они всё видели и слышали, будто в полусне; дух их был высок и спокоен, они ожидали своей участи с небесным терпением.
Они-то и отбрасывали такую уютную тень, которая сама по себе равнялась отдыху. Солнца тут не было, и призрачные существа, не мёртвые и не живые, прикрывали нас эфемерными телами от каких-то совсем других лучей.
— А почему эти остались тут? Почему не следуют дальше?
— Условия, молодой человек, не сложились пока. Но, судя по вашей решимости, верю — скоро сложатся так или иначе. Вообще пора бы. Меня давно ждут на извилистой желтой реке; очень хочу поглядеть на крокодилов. Ни разу не видал, представляете?
— Вполне себе представляю.
— Моё место долго пустовать не будет, уж поверьте. Я даже знаю следующего, кто спешит мне на смену. Вот только один момент: когда-то довольно давно, в самом начале времён, мне было предсказано, что отправляться в последний путь нам придётся под дождём. Тут загвоздка…
Старенький охотник взглянул на меня очень внимательно; он уже не улыбался.
— Только откуда взяться дождю? Никогда прежде его здесь не было…
Я молчал.
— Но этому — быть. Несомненно. Просто очень любопытно — как именно… И порошок свой, кстати, принимать не забывайте.
С ветки тихо спустился нарядный паучок и окинул меня медным взглядом; я понял, что всё, пора идти. Отдохнул.
— Ступайте, молодой человек. Только, знаете что… там, наяву, меня опекают разные люди. Они и желают — разного. Про ночных вы уже в курсе, а вот про тех, что приходят днём, вам следовало бы кое-что прояснить.
И Охотник раскрыл такие детали плана матроны Леониды, что я встал и, не прощаясь, зашагал куда-то уже совсем не глядя ни вперёд, ни в стороны.
…Вот такой у меня нынче выбор…
Зелёная лента дороги пошла на снижение. Трава снова приобрела сочно-зеленый окрас, пышные шапки деревьев вернулись к знакомым очертаниям.
Скоро я шел вдоль высокого берега; внизу азартно струилась маленькая, но бодрая речка, где-то неподалеку впадающая в здешнее отражение Унжи. Я, однако, пошел в обратную сторону: меня поманили кривые сосны, вольно раскинувшиеся в небе, и ивы, печально склонившиеся к воде.
Не исключено, впрочем, что в противоположном направлении было всё то же самое. Но направляться — как я уже не раз убеждался — можно было только в одну сторону за раз.
Под сосной, над самым обрывом, тлел костерок, жарилось на тоненьких вертелах мелко нарезанное мясо. Аромат шел умопомрачительный.
По разные стороны от костра восседали на широких древесных спилах два немолодых уже человека; я мысленно пожелал им, чтобы это была не сосна, иначе платье от такого сидения будет безнадежно испорчено. Немолодые люди, время от времени поворачивая свои вертела, вели невеселый разговор.
— Спасибо вам за предупреждение, Аркадий Львович. Безупречное по форме и издевательское по содержанию. Теперь я не могу сказать, будто меня ни одна свинья не предупреждала… как вы изволили выразиться в прошлую нашу встречу.
— Полно, Николай Фирсович. Это был ваш собственный выбор. Не пытайтесь переложить на меня ответственность в своем излюбленном пассивно-агрессивном манере. Скажите лучше — поможет вам это ваше «расщепление»? Теперь, после того, как вы привили себе, как вы выражались, «проклятие» — как вы оцениваете дальнейшие свои перспективы?
— Даже и в мыслях не было перекладывать. Природа этого явления такова, что правильного предупреждения и быть не может: неосведомленный, блаженно несведущий просто не способен охватить предвидением абсолютность масштаба проблемы… впрочем, кому я это объясняю…
— Какой, кстати, у вас маркер? У меня — запах супа.
— Визг свиньи. Точнее, внутренний звук, проявляющийся при разделении. Будь он внешним — что твоя свинья верещит…
— Свинья..? К слову — вот же и ваш горевестник! Сергей Михайлович, какими судьбами? Присаживайтесь, пожалуйста — вот как раз свободное место. Сейчас и трапеза поспеет.
Без особых раздумий занял место у костра, надеясь, что не прилипну рясой к свежераспиленному дереву.
— Доброго дня. Мы знакомы? — порядку ради поинтересовался я — уже, в целом догадываясь, с кем имею дело. Непонятно только, почему.
— И да и нет, Сергей Михайлович. И да и нет…
Аркадий Ган выглядел старым харизматичным пройдохой, которого толкает на сомнительные дела не нужда уже, а привычка и скука. А его собеседником был никто иной, как мой дипломный руководитель, доцент Спиридонов. В профессорской бороде его не узнать.
— Я вас тоже не сразу признал, — с улыбкой молвил профессор Спиридонов, правильно истолковав эволюцию выражения на моём лице. — Как поживаете? Всё еще занимаетесь той ерундой о целях и средствах?
— Да… наверное, профессор, — ответил я, даже не пытаясь вспомнить, что бы это могло означать.
— Так я и думал, молодой человек.
— Объясните ему, Николай Фирсович, какую роль он сыграл в вашей судьбе. Может, это имеет смысл в настоящий момент.
— Разумеется. Как вам, безусловно, известно, последние годы я посвятил вопросу расщепления, продвинувшись в этом вопросе достаточно далеко. По сравнению с моими предшественниками…
— Про смысл расщепления ему…
— Позвольте. Сергей постиг расщепление на собственном опыте, и не раз. Первый раз — спонтанно. Помните, молодой человек, как вы отправились пастись на вышних пажитях…
— Опять высокий штиль?
— И в то же время бродили по нашим болотам, где, уж простите, жрали людей. Конечно, помните. Такие явления в условиях Котловской Аномалии не редкость, что и привлекало туда одного исследователя за другим. Суть расщепления, несомненно, на интуитивном уровне вам должна быть ясна: существо, вопреки второму началу духовной динамики, разделяется на добро и на зло, на верхнее и нижнее. Это происходило и с вами. Я… мы лишь пытались взять этот процесс под контроль, призвав из пространства безбрежной потенциальности демона определенного рода… потехи ради я дал ему имя «демон Черникова», хотя сегодня, учитывая скверную участь, постигшую моего несчастного помощника, это звучит не столь уж забавно…
— Николай Фирсович, вы опять…
— Демон справлялся с расщеплением неплохо, но оно непременно носило временный характер. Поймите правильно, у нас не стояло задачи продлить эффект. Нашей задачей было сделать эффект необратимым. Аркадий Львович, вот хорошо прожаренная порция. Угощайтесь, пожалуйста. А я продолжу.
Не обращая внимания на мою жестикуляцию, Аркадий Ган вручил мне походную тарелку из древесной коры и разделил со мной порцию сочного дымящегося мяса. Прекрасно понимая воображаемый характер этого угощения, я тем не менее был вынужден признать, что вкус у жаркого даже лучше, чем аромат.
Когда профессора перестали перебивать, повествование стало собранным и лаконичным. Он поведал, что после побоища на Сучьих болотах ему пришлось взять паузу в изысканиях; время шло, ничего не происходило, что-то глобальное, страшное и странное одновременно, неумолимо приближалось, и когда Спиридонов услышал в эфире тонкий визг, знаменующий спонтанное расщепление, разум его без колебаний ринулся в том направлении.
Тонкий визг доносился из столицы. Это первое. Он знаменовал окончательное расщепление. Необратимое. Будь у профессора время поразмыслить, он никогда бы не решился нырнуть всем существом в эту сингулярность. Но времени не было.
Да, дело было во мне. Спиридонов почувствовал, как я разделяюсь с «осьминогом». Случилось ли это на практикуме «Биение Жизни», или уже после, во время моего «вечного заточения», я не понял, но это и не имело значения. Профессор проследовал за мной к окончательной истине и тоже познал ее в полном объеме.
У меня она откликается на шелест бинтов, у него — на поросячий визг. Только и разницы.
А у Гана — запах супа. Интересно, что же приключилось с ним такого…
— И теперь я вынужден признать, что не усматриваю более смысла в расщеплении. Я направлялся по ложному пути. Так что вынужден поблагодарить вас, молодой человек, за науку. Пускай и нелегко она мне досталась.
— А у меня связь с вами, Сергей, не мистико-философская, а весьма предметная, — вступил Аркадий Ган. Профессор Спиридонов подложил мне добавки, и я уж возражать не стал: воображаемая пища пришлась мне по вкусу. Я ел, а Ган рассказывал.
Мы пересекались — косвенным образом — три раза. Впервые — в первый день похода, на двенадцатом километре. В компании со сторожевым отрядом капитана Максима Фарелла мы встретили эмиссаров Гана и вступили в бой, хотя могли просто отойти в сторону. Затем, в Щербинке, наткнулись на стадо мёртвого скота, которое порученцы Гана перегоняли в Нижние Котлы, и также затеяли драку. Наконец, позавчера, на нижнем ярусе башни Гиффельс, в помещении архива…
— Если бы не последнее, я бы никогда не разгадал их замысел. Меня перехватили, провели как мальчишку. Меня!.. Впрочем, ты же даже не знаешь, с кем… В общем, плодами моих изысканий готовились воспользоваться совсем другие люди. Троглодиты, Серые Безбожники… ситуация давно вышла за пределы моего контроля, о чем я постыднейшим образом даже не подозревал. Я держал эту парочку за клоунов — смотрящие за Белыми Столбами, стареющая столичная актриска и патриарх—самосвят с завитой бородой… Но последним довелось посмеяться не мне. Нет-с, не мне…
Теперь Аркадия Гана ждало суровое разбирательство со столичным покровителем. Возможно, старику этого испытания не пережить; но всё, что от него зависело, он уже сделал. Надежно укрыл созданное. Что было не укрыть — уничтожил с огромной жалостью. Упущенного не воротишь, но самое страшное предотвратить успел.
Я не стал расспрашивать Гана о существе его работ. Зачем ему целые стада мёртвого скота? Откуда берутся эти странные и опасные существа, каким образом — и чего ради — на основе людей создаётся нечто, на человека отнюдь не похожее? Как всё это связано с безбожниками и троглодитами? В честь чего Гана величают «бессмертным»?
Мне уже хватало мудрости, чтобы понимать, где следует остановиться с вопросами.
Насытившись, пригубив из общей фляжки, я почувствовал, что пора двигаться дальше. Компания старичков была очень интересной, несмотря даже на то, что я чувствовал себя совсем глупым, сидел бы и сидел, но — пора.
— Ну, прощайте молодой человек. Кстати, мы свой выбор сделали. Даже Аркадий Львович нашел в себе силы отказаться от варварской опеки жрецов бога искажений и забвения, чтобы принять окончательную истину полностью и без остатка. Так ведь?
— Истинно так. Надеюсь лишь, что мой гость не причинит никому вреда. И что нашему благодетелю не придется с ним сражаться.
Жутковатый призрачный старец, стоявший всё это время за спиной Аркадия Гана, бросил на меня пронзительный взгляд. Его двойник, возвышающийся за профессором Спиридоновым, ободряюще кивнул.
— Оглашенный, которого призвал к жизни осознанный выбор мудрого человека — даже такого, как Аркадий Львович, — радикально отличается от случайного гостя. Во всех смыслах.
— Истинно так, — невозмутимо подтвердил Ган. — Выбор, сделанный самостоятельно, по своим последствиям крепко отличается от того, что навязали нам обстоятельства. Поразмыслите на этом на досуге, молодой человек.
Я молча поклонился и пошел размышлять.
А вот что странно — старички ничего не сказали мне про дождь. Они единственные не говорили о дожде, который должен быть, но тут решительно невозможен. Может, дело в Оглашенных, что безмолвно высились за их спинами? Может, потому им и не надо уже никакого дождя…
А мне, пожалуй, нужен. Ведь я тут — один. Совсем один.
Рассеянно поискав в твердом синем небе намёк на легчайшее облачко, взгляд мой уперся в нечто невозможно, немыслимое в вечнозелёном буйстве нижнего леса: и это была отнюдь не грозовая туча. Это была серебристая водонапорная башня. Точнее, самая ее верхушка. Башня была очень высока, но всё равно еле выступала над кронами старых дубов. А ниже сквозь темно-зеленый туман прорисовывались очертания черных блескучих опор.
А вот теперь я, кажется, пришёл. Вот они какие — Сады Ожидания. Кто бы мог подумать…
Ворота здесь были те самые, деревянные, цвета лакированного дуба. По детству помню именно их, а не измятую жестяную поделку из Садов наверху. Через ажурный забор, хитро сплетенный из черных чугунных прутьев, всё так же перевешивались плодовые деревья, кое-где, с равными интервалами, подчеркнутые строгими еловыми верхушками.
Взгорбленная дугой надпись над воротами гласила, как полагается: «Востряково-МИР». Буквы были столь искусно вырезаны из сверкающей бронзы, что казалось, будто надпись плавает в воздухе.
Впрочем, кажется, она и правда плавала в воздухе.
Левая створка ворот была приглашающе приоткрыта — как раз на ширину свободного прохода. Стояла сытая осенняя тишина. Лишь где-то вдали стукнет молоток или гавкнет собака.
Ну что, пора бы мне войти.
Меня уже встречали. Отец и мать взирали на меня с печалью и жалостью.
— Вот и ты. Наконец-то один, — сказала мать.
— В прошлый раз ты был со своим скакуном, — подхватил отец. — Ты всю жизнь подозревал, что у тебя есть какой-то наездник?
Откуда они узнали?
— Ты сам и был наездник. А вот теперь ты спешился. Значит, время пришло.
Я никогда не говорил о наезднике; более того, я и думать забыл о том детском опыте… Ничего я всю жизнь не подозревал, даже не думал об этом…
Или думал?
— Это вы меня сюда вызвали? — чужим голосом спросил я.
— Да. Прости, но нам нужно тебе кое-что объяснить. Это очень тяжело. Но настала пора для этого разговора.
Отец говорил — и отводил от меня взгляд.
— Прости нас за то, что мы тебя оставили. Это было ответственным решением с нашей стороны. Я не говорю, что мы сожалеем о том, что сделали. Мы сожалеем о том, что тебе из-за нас пришлось пережить.
— И чего пережить не пришлось, — бесстрастно сказала мать.
— Но я же сам вас оставил, когда…
Родители переглянулись; отец кивнул, подтверждая, что принимает ответственность на себя.
— Постарайся понять. Ты никогда нас не видел. И мы тебя тоже. Даже сейчас… даже сейчас мы друг друга не видим. Мы друг для друга — иллюзия. Просто иллюзия.
Он говорил правду. Их не было. Стояла тишина, лишь где-то очень далеко заунывно лаяла собака.
Но они же прямо передо мной. Ясно, во плоти.
— Пойми. Это очень тяжело и для нас, и для тебя. Между нами — предел, который не может пересечь ни одна причина, чтобы дать следствие на той стороне. И так было всегда. Всегда, сколько ты помнишь.
Выходит, воспоминания о детстве… такие путаные, противоречивые, но при этом, каждое по отдельности, совершенно реальное, вот только с другими совместить не получается…
Всё это — отсюда? Из Садов Ожидания?
— Ты должен понять, что когда мы говорим о твоих делах и обстоятельствах, на самом деле мы ничего о них не знаем, — продолжал отец. — Мы просто пользуемся отпечатками в твоем уме, двигаем и комбинируем их так, чтобы донести до тебя нужную информацию. Но мы представления не имеем, что это значит.
— И по-настоящему мы этого даже не делаем, — сказала мать. — Ты сам с собой это делаешь. Всё сам. Нас нигде нет.
— Тебе надо знать, как мы до такого дошли. Слушай внимательно. На самом деле тебя сюда привили. Как плодовые деревья прививают. Приспособили к молодому, крепко укорененному побегу тоненькую веточку, принесенную из такой дали, что сам смысл расстояний и времён — теряется.
От меня, наверное, ожидали вопросов, но я молчал.
— Это было не просто так. Перед тобой стояла задача. У тебя была ясная цель. Но… мы ошиблись. Это исключительно наша вина. Наше катастрофическое упущение.
Я продолжал молчать. От жалости к себе начинало слегка подташнивать.
— Подвой был неподходящий. Мы сделали неправильный выбор. Мы привили тебя на ту линию жизни, которая и сама была здесь чужой. Если смотреть на вещи с твоей стороны, ты слился судьбой с каким-то бродягой из внешних сфер. Плохой подвой. Никуда не годится.
— И это значит, что всё было напрасно? — решился наконец я.
— Совершенно верно. Внешний бродяга был скакуном тебе не под силу. Это была одна большая ошибка длиною в жизнь.
Отец замолчал, сокрушенно качая головой.
— В этом не было твоей вины. Не могло быть. Всё было решено задолго до твоего рождения. У тебя не было шанса встать на тот путь, который был тебе предначертан. Твоё восхождение кончилось, не начавшись.
Повисла тягостная пауза. Я ни на миг не сомневался, что всё сказанное — кристально-чистая правда. Хотя еще не вся.
— Я подозревал что-то в этом роде. Скажите хоть, ради чего всё это было?
— Ты должен был прибыть в этот мир как царь, возвращающийся в свой дворец после долгих странствий по святым местам… Но тень, отброшенная тобою в прошлое, оказалась совсем другой. Беспорядочной, бессмысленной. В этом — лишь наша вина.
— Но зачем вообще?.. Не молчите!
Родители скорбно молчали. Я понимал, что ничего не добьюсь, но всё же настаивал.
— Что это был за путь? Я имею право знать!
Повысил голос — и тут же осознал, что говорю с пустотой. Родители не исчезли — их и правда не было. Умолкла и невидимая собака. Эхо от моего возгласа воротилось пару раз и зачахло.
Вот и всё. Вот он, окончательный смысл моей жизни, который был исчерпан задолго до моего рождения. Конец долгого путешествия.
А жаль, по пути было интересно.
Временами.
Пауза длилась и длилась. Мир духов чего-то ждал от меня, чего-то простого и хорошо мне понятного; ни ветра дуновения, ни шороха листвы… Время будто и не шло. Был мой ход, и медлить я мог сколь угодно долго, но это ничего не означало: мне всё равно пришлось бы это сделать. Иначе ничего не тронется с места.
Порошок, будто бы мне прописанный, был на месте. Раскрыл упаковку, отсыпал на ладонь не глядя, принял внутрь, и впервые в жизни глубинно-горький вкус никак меня не поразил.
Кажется, многовато вышло. Как бы не в пять раз против положенного. Но кому теперь какое дело… Чего беречь, кого беречь…
Ход был сделан, и он оказался верным. Единственно верным. На этот раз мне не пришлось нырять ни в какие недра. Глубинные слои мироздания сами откликнулись на мой зов.
И только тогда я осознал его сам.
#Arocity Calling the Rain (video edit)
В потемневшем небе водоворотом разверзлась круглая дыра. В грозовых очертаниях угадывалось гротескное лицо Деда Мокара. Он пристально смотрел сверху вниз, будто заглядывал в глубокий колодец, и делал энергичные жесты, приглашая меня взлететь.
Или спуститься?..
Полило как из ведра. Это Дед Мокар вывернул на нас небесное ведро воды; грянул гром, вспыхнула радуга.
Стало мокро. Дед Мокар то лил воду, то махал мне рукой. Весь нижний лес приходил в движение. Началось то, чего все так терпеливо дожидались.
I feel like I have failed my life
When thoughts of sorrow lead my mind
I feel like calling the rain…
Ну а мне, пожалуй, пора. Сделав глубокий вдох, я перевалился через борт и позволил себе упасть в ясное небо колодца.